ом и не привели к открытию каких-либо неизведанных земель, между тем как некоторые этапы нашего паломничества в страну Востока, сопряженные с отказом от банальных удо..
В Ялте тепло, по-нашему то ли конец мая, то ли начало сентября. Трава во всяком случае зеленая. В море, правда, уже не купаются...
От нее, как в свое время от Пушкина, как во все времена от всех настоящих поэтов, не дождешься этой "розы". Разве что (как Пушкин: "на вот возьми ее скорей!") одарит она ее в шутку...
Ее волосы, черные, как туча, развевались, на щеках блестели брызги. Как я уже сказал, солнце било мне в глаза, и я был еще юношей, но тут я почувствовал, как кровь во мне заговорила, и мне все стало ясно. Унга обогнала мой каяк и опять посмотрела на меня - так смотреть могла одна Унга, - и я опять почувствовал, как кровь говорит во мне. Люди кричали нам, когда мы проносились мимо неповоротливых умиаков, оставляя их далеко позади. Унга быстро работала веслами, мое сердце было словно поднятый парус, но я не мог ее догнать. Ветер крепчал, море покрылось белой пеной, и, прыгая, словно тюлени по волнам, наши каяки скользили по золотой солнечной дороге. Наас сгорбился на стуле, словно он опять, работая веслами, гнался по морю в своем каяке. Быть может, там, за печкой, виделся ему несущийся каяк и развевающиеся волосы Унги. Ветер свистел у него в ушах, и в ноздри бил соленый запах моря. - Она причалила к берегу, и, смеясь, побежала по песку к хижине своей матери. И в ту ночь великая мысль посетила меня - мысль, достойная того, кто был вождем народа Акатана. И вот, когда взошла луна, я направился к хижине ее матери и посмотрел на дары Яш-Нуша, сложенные у дверей, - дары Яш-Нуша, отважного охотника, который хотел стать отцом детей Унги. Были и другие, которые тоже складывали свои дары грудой у этих дверей, а потом уносили их назад нетронутыми, и каждый старался, чтобы его груда была больше чужой. Я посмотрел на луну и звезды, засмеялся и пошел к своей хижине, где хранились мои богатства. И много раз я ходил туда и обратно, пока моя груда не стала выше груды Яш-Нуша на целую ладонь. Там была копченая и вяленая рыба, и сорок тюленьих шкур, и двадцать котиковых, причем каждая шкура была перевязана и наполнена жиром, и десять шкур медведей, которых я убил в лесу, когда они выходили весной из своих берлог. И еще там были бусы, и одеяла, и пунцовые ткани, которые я выменял у людей, живущих на востоке, а те, в свою очередь, выменяли их у людей, живущих еще дальше на востоке. Я посмотрел на дары Яш-Нуша и засмеялся, ибо я был вождем Акатана, и мое богатство было больше богатства всех остальных юношей, и мои отцы совершали подвиги и устанавливали законы, навсегда оставив свои имена в памяти людей. А когда наступило утро, я спустился на берег и краешком глаза стал наблюдать за хижиной матери Унги. Дары мои стояли нетронутыми. И женщины хитро улыбались и тихонько переговаривались между собой. Я не знал, что подумать: ведь никто прежде не предлагал такого большого выкупа. И в ту ночь я прибавил много вещей, и среди них был каяк из дубленой кожи, который еще не спускали на воду. Но и на следующий день все оставалось нетронутым, на посмешище людям. Мать Унги была хитра, а я разгневался за то, что она позорила меня в глазах моего народа.
... A rough wooden
bench had been placed against the trunk; and on this Montanelli sat down.
Arthur was studying philosophy at the university; and, coming to a
difficulty with a book, had applied to "the Padre" for an explanation of the
point. Montanelli was a universal encyclopaedia to him, though he had never
been a pupil of the seminary. "I had better go now," he said when the passage had been cleared up;
"unless you want me for anything." "I don't want to work any more, but I should like you to stay a bit if
you have time." "Oh, yes!" He leaned back against the tree-trunk and looked up through
the dusky branches at the first faint stars glimmering in a quiet sky. The
dreamy, mystical eyes, deep blue under black lashes, were an inheritance
from his Cornish mother, and Montanelli turned his head away, that he might
not see them. "You are looking tired, carino," he said. "I can't help it." There was a weary sound in Arthur's voice, and the
Padre noticed it at once. "You should not have gone up to college so soon; you were tired out
with sick-nursing and being up at night. I ought to have insisted on your
taking a thorough rest before you left Leghorn." "Oh, Padre, what's the use of that? I couldn't stop in that miserable
house after mother died. Julia would have driven me mad!" Julia was his eldest step-brother's wife, and a thorn in his side. "I should not have wished you to stay with your relatives," Montanelli
answered gently. "I am sure it would have been the worst possible thing for
you. But I wish you could have accepted the invitation of your English
doctor friend; if you had spent a month in his house you would have been
more fit to study." "No, Padre, I shouldn't indeed! The Warrens are very good and kind, but
they don't understand; and then they are sorry for me,--I can see it in all
their faces,--and they would try to console me, and talk about mother...