- О Пау-Ва-Каан, моей матери. - А что было дальше, до Пау-Ва-Каан, ты помнишь? - Нет, ничего не помню. Но Каним, не сводя с нее глаз, словно проник в глубину ее души и в ней прочел колебание. - Подумай, Ли Ван, подумай хорошенько! - угрожающе проговорил он. Женщина замялась, глаза ее смотрели жалобно и умоляюще; но его воля одержала верх и сорвала с губ Ли Ван вынужденное признание. - Да ведь это были только сны, Каним, дурные сны детства, тени не бывшего, неясные видения, от каких иногда скулит собака, задремавшая на солнцепеке. - Поведай мне, - приказал он, - о том, что было до Пау-Ва-Каан, твоей матери. - Все это я позабыла, - не сдавалась она. - Девочкой я грезила наяву, днем, с открытыми глазами, но когда я рассказывала другим о том, какие странные вещи видела, меня поднимали на смех, а дети пугались и бежали прочь. Когда же я стала рассказывать Пау-Ва-Каан свои сны, она меня выбранила, сказала, что это дурные сны, а потом прибила. Должно быть, это была болезнь, вроде падучей у стариков, но с возрастом она прошла, и я перестала грезить. А теперь... не могу вспомнить. - Она растерянно поднесла руку ко лбу. - Они где-то тут, но я не могу их поймать, разве что... - Разве что... - повторил Каним, требуя продолжения. - Разве что одно видение... Но ты будешь смеяться надо мной, такое оно нелепое, такое непохожее на правду. - Нет, Ли Ван. Сны - это сны. Может быть, они - воспоминания о тех жизнях, которые мы прожили раньше. Вот я, например, был когда-то лосем. Я уверен, что некогда был лосем, - сужу по тому, что видел и слышал во сне.
Как ни старался Каним скрыть свое возрастающее беспокойство, это ему не удавалось, но Ли Ван ничего не заметила: с таким трудом подыскивала она слова, чтобы описать свой сон. - Я вижу покрытую снегом поляну среди деревьев, - начала она, - и на снегу след человека, который из последних сил прополз тут на четвереньках. Я вижу и самого человека на снегу, и мне кажется, что он где-то совсем близко. Он не похож на обыкновенных людей: лицо его обросло волосами, густыми волосами, а волосы, и на лице и на голове, желтые, как летний мех у ласки. Глаза у него закрыты, но вот они открываются и начинают искать что-то. Они голубые, как небо, и наконец они находят мои глаза и перестают искать. И рука его движется медленно, словно она очень слабая, и я чувствую... - Ну, - хрипло прошептал Каним. - Что же ты чувствуешь? - Нет, нет! - поспешно выкрикнула она. - Я ничего не чувствую. Разве я сказала "чувствую"? Я не то хотела сказать. Не может быть, чтобы я это хотела сказать. Я вижу, я только вижу, и это все, что я вижу: человек на снегу, и глаза у него, как небо, а волосы, как мех ласки. Я видела это много раз и всегда одно и то же - человек на снегу.
... А на другой день за обедом досказал: оттого мы ничего не знаем, что и узнавать, должно, нечего. А тебе к чему нужно знать? А я сказал -- да, а жить-то как же? А узнавать есть чего, хоть бы то, отчего мы хотим знать все, если и узнавать нечего, все живет само собой в черноте и пустоте. Отчего кругом томление и борьба? Вот мы прожили немного после революции и уж увидали, как легко устроить всех сытыми и довольными, лишь бы осталась у нас власть нас самих. Но нам захотелось знать, и не нам одним. Отец помолчал и перестал есть. Я всю жизнь -- сказал он вечером -- работал, кормил вас и одевал, не мог никогда не думать, а теперь привык. Теперь жизнь другая, и я все растерял. Но я люблю тебя, и ты, может, выйдешь на большую дорогу, тогда делай, что хочешь, а я не могу, я уморился и сидя сплю. Я только жду хорошего, а какое оно, не могу узнать. Всю жизнь я ждал чего-то хорошего и тебе отдаю эту надежду. На другой день я так же лез с работы через забор и Волчек встретил меня любящими глазами, и в пустых водяных его глазах сидела мертвая сосущая мысль, как каменная гора на дороге домой. Чайка юлила под ногами, а Волчек молча стоял вдалеке и смотрел. Ему оставалось одно -- либо издохнуть, либо дождаться первой собачьей свадьбы и cхватиться с другими кобелями из-за Чайки. Но Волчек оставался посредине и раздумывал. Тут была его худшая гибель, и он видел сны, пугался и жил хуже мертвого. -- Волчек, Волчек, Волчек... -- Я прошептал это и погладил его. Он прижмурился и заблестел глазами. На миг он ожил и понял, что я жалею и люблю его, как меня жалеет отец. Может, он и глазами заблестел оттого, что понял мою жалость и любовь, взял знание, и в первый раз сзади сияния жизни не было черноты и угнетения. -- Волчек, Волчечек... Волчек от радости подметал хвостом и повизгивал. Отчего раньше я не догадывался гладить и обнимать его? Нет, тогда бы он понял мой обман и потерял свое первое верное знание, что есть любовь в жизни и сочувствие. Волчек вертанул шеей, и я увидел, какая у него не собачья, почти человеческая круглая задумчивая голова...