И в тот миг, когда Дороти ощутила пожатие его пальцев, тысячу раз сжимавших ее руку, когда они вдвоем карабкались по крутым склонам или неслись на доске по волнам, - она услышала и по-новому поняла слова песни, которая, подобно рыданию, рвалась из серебряного горла гавайской певицы:
Ka halia ko aloha Kai hiki mai, Ke hone ae nei i Ku'u manawa, O oe no Ka'u aloha A loko e hana nei.
Этой песне учил ее Стив, она знала и мелодию и слова и до сих пор думала, что понимает их. Но только сейчас, когда в последний раз пальцы Стива крепко сжали ее руку и она ощутила теплоту его ладони, ей открылся истинный смысл этих слов. Она едва заметила, как ушел Стив, и не могла отыскать его в толпе на сходнях, потому что в эти минуты она уже блуждала в лабиринтах памяти, вновь переживая минувшие четыре недели - все события этих дней, представшие перед ней сейчас в новом свете. Когда месяц назад компания сенаторов прибыла в Гонолулу, их встретили члены комиссии, которой было поручено развлекать гостей, и среди них был и Стив. Он первый показал им в Ваикики-Бич, как плавают по бурным волнам во время прибоя. Выплыв в море верхом но узкой доске, с веслом в руках, он помчался так быстро, что скоро только пятнышком замелькал и исчез вдали. Потом неожиданно возник снова, встав из бурлящей белой пены, как морской бог, - сначала показались плечи и грудь, а потом бедра, руки; и вот он уже стоял во весь рост на пенистом гребне могучего вала длиной с милю, и только ноги его были зарыты в летящую пену. Он мчался со скоростью экспресса и спокойно вышел на берег на глазах у пораженных зрителей. Таким Дороти впервые увидела Стива. Он был самый молодой член комиссии - двадцатилетний юноша. Он не выступал с речами, не блистал на торжественных приемах. В увеселительную программу для гостей он вносил свою долю, плавая на бурных волнах в Ваикики, гоняя диких быков по склонам Мауна Кеа, объезжая лошадей на ранчо Халеакала. Дороти не интересовали бесконечные статистические обзоры и ораторские выступления остальных членов комиссии, на Стива они тоже нагоняли тоску, - и оба потихоньку удирали вдвоем. Так они сбежали и с пикника в Хамакуа и от Эба Луиссона, кофейного плантатора который в течение двух убийственно скучных часов занимал гостей разговором о кофе, о кофе и только о кофе. И как раз в тот день, когда они ехали верхом среди древовидных папоротников, Стив перевел ей слова песни "Алоха Оэ", которой провожали гостей-сенаторов в каждой деревне, на каждом ранчо, на каждой плантации. Они со Стивом с первого же дня очень много времени проводили вместе. Он был ее неизменным спутником на всех прогулках. Она совсем завладела им, пока ее отец собирал нужные ему сведения о Гавайских островах.
... Что толку, в самом деле, - прибавляет Паульсон уже от собственного разума, - обладать правом голоса, если не выработать себе свободы личности?". Свобода личности! Переворот человеческого духа!.. Но всякие ли общественные условия позволяют выработать "свободу личности", и точно ли "переворот человеческого духа" может быть совершен независимо от внешних условий? На эти вопросы Ибсен не умел ответить: более того, он даже не умел их поставить. Общественные преобразования Ибсен не ставит почти ни во что. Партии, эти великие культурные силы современности, в союзе с которыми только и можно воздействовать в желательном направлении на общество, Ибсен третирует с презрением одиноко стоящего умственного аристократа. "Партийные программы, - говорит д-р Штокман, - убивают всякую жизнеспособную истину", и еще сильнее: "партия - это точно насос, которым у людей постепенно выкачивают рассудок и совесть!" ("Враг народа"). Ибсен исходит из индивидуальности и к ней возвращается. В пределах индивидуальной души он разрешает или пытается разрешить все социальные проблемы. Он расширяет и углубляет эту эластичную индивидуальную душу до сверхчеловеческих пределов ("Бранд"), не задевая при этом даже локтем общественной обстановки. В лице Росмера Ибсен хочет "сделать всех людей в стране аристократами духа..., освободив их дух и очистив их волю" (как это определенно!), но и в это дело Росмер теряет веру, придя к убеждению, что "люди не могут быть облагораживаемыми извне" ("Росмерсхольм"). В личной жизни сам Ибсен, этот "дерзновенный революционер", этот "великий минус", как называют его соотечественники, покорно склоняется пред условиями, действующими извне: с педантической тщательностью подчиняется он всем условностям лицемерно-благопристойного обихода буржуазной среды. Лишь в созданиях своего духа он стоит "высоко и свободно" (да и то не настолько, как это представляется Паульсону и самому Ибсену!), но "ах... не таков я в обыденной жизни", жалуется он на себя с горечью устами строителя Сольнеса...