ящем литературном кругу молодой поэтической школы "нового сладостного стиля" (doice stil nuovo), возглавляемой его другом Гвидо Кавальканти, и в общении с вы..
Паровозы кругом... Корабли... И во все корабли, В поезда Вбита красная наша Звезда"...
Вот и совсем стемнело, и уже блещет серебристо-зеркальное сияние канделябров Площади, траурно льется в черной вышине грозовая игра ..
Это было зеленое сердце каньона. Горы раздвинули здесь свою неприступную гряду, смягчили суровость очертаний и образовали укрытый от глаз уголок, наполненный до краев нежностью, сладостью, тишиной. Здесь все пребывало в покое. Даже неширокий ручей умерял свой неугомонный бег, разливаясь тихой заводью. Полузакрыв глаза, опустив ветвистые рога к воде, красный олень дремал, стоя по колено в ручье.
По одну сторону заводи небольшая лужайка сбегала к самой воде; свежая, прохладная зелень простиралась до подножья хмурых скал. Другой берег ручья отлого поднимался ввысь и упирался в скалистую стену. И здесь сочная трава покрывала откос, пестрея яркими пятнами разбросанных повсюду цветочных ковров — оранжевых, пурпурных, золотых. Ниже по течению каньон углублялся в скалы. И дальше ничего не было видно. Скалы клонились друг к другу, и каньон замыкался хаосом обомшелых каменных глыб, скрытых за зеленым щитом дикого винограда, лиан и густого кустарника. Дальше за каньоном поднимались холмы, высились горные кряжи, простирались широкие, поросшие соснами предгорья. А на горизонте, там, где вечные снега Сиерры строго сияли в солнечных лучах, вздымались вверх белоснежные шпили, подобно облакам, сбежавшимся к краю неба.
Пыли не было в этом каньоне. Цветы и листья были девственно чисты, и молодая трава стлалась, как бархат. У разлива ручья три виргинских тополя роняли с ветвей хлопья белого, как снег, пуха, и он плавно реял в недвижном воздухе. На склоне холма обвитые диким виноградом кусты мансаниты еще разливали весенний аромат, а их умудренные опытом листья уже скручивались в продолговатую спираль в предчувствии грядущей летней засухи. На открытых лужайках, там, куда не достигала даже длинная тень мансаниты, покачивались лилии, подобно стайкам рубиновокрылых мотыльков, внезапно застывших в своем полете, но готовых каждую минуту, трепеща, вспорхнуть и улететь. Тут и там лесной арлекин мэдроньо, еще не успевший сменить тускло зеленую окраску стебля на мареново красную, дышал ароматом всех своих восковых колокольчиков, собранных в тяжелые гроздья. Кремово белыми, подобно ландышам, были эти колокольчики, с запахом сладким, как сама весна.
Даже легкий вздох ветра не пролетал над каньоном. Воздух был дремотным, пряным от аромата. Пряность эта показалась бы приторной, будь воздух влажен и тяжел. Но он был так прозрачен, так сух, словно в нем растворился холодный блеск звезд, пронизанный и согретый лучами солнца и напоенный сладким дыханием цветов.
Одинокая бабочка пролетала порой, кружась, порхая из света в тень. И отовсюду поднималось густое сонное жужжание горных пчел — добродушных сибаритов, не позволяющих себе грубой неучтивости даже в сутолоке пиршества. Узкий ручеек тихо струился по дну каньона, лишь изредка нарушая тишину чуть слышным всплеском. Журчание ручья было похоже на дремотный шепот: он то замирал, погружаясь в сон, то, пробудясь, лепетал снова.
Здесь, в самом сердце каньона, все как бы парило: солнечные блики и бабочки парили среди деревьев; парили звуки — жужжание пчел и шепот ручья.
Тихомиров жил напротив, загнанный в отвратительную коммуналку своим партийным бескорыстием. Он добивался власти и ненавидел Мау за ее аристократическое происхождение. (У самого Тихомирова происхождения не было вообще. Его породили директивы. ) -- Ведьма! -- грохотал он. -- фашистка! Какать в одном поле не сяду!.. Старуха поднимала голову так резко, что взлетал ее крошечный золотой медальон:
-- Неужели какать рядом с вами такая уж большая честь?!
Тусклые перья на ее шляпе гневно вздрагивали... Для Тихомирова я был чересчур изыскан. Для Мау -- безнадежно вульгарен. Но против Агнии Францевны у меня было сильное оружие -- вежливость. А Тихомирова вежливость настораживала. Он знал, что вежливость маскирует пороки. И вот однажды я беседовал по коммунальному телефону. Беседа эта страшно раздражала Тихомирова чрезмерным умственным изобилием. Раз десять Тихомиров проследовал узкой коммунальной трассой. Трижды ходил в уборную. Заваривал чай. До полярного сияния начистил лишенные индивидуальности ботинки. Даже зачем-то возил свой мопед на кухню и обратно. А я все говорил. Я говорил, что Лев Толстой по сути дела -- обыватель. Что Достоевский сродни постимпрессионизму. Что апперцепция у Бальзака -- неорганична. Что Люда Федосеенко сделала аборт. Что американской прозе не хватает космополитического фермента... И Тихомиров не выдержал. Умышленно задев меня пологим животом, он рявкнул:
-- Писатель! Смотрите-ка -- писатель! Да это же писатель!.. Расстреливать надо таких писателей!.. Знал бы я тогда, что этот вопль расслабленного умственной перегрузкой квартуполномоченного на долгие годы определит мою жизнь.
"... Расстреливать надо таких писателей!.. " Кажется, я допускаю ошибку. Необходима какая-то последовательность. Например, хронологическая. Первый литературный импульс -- вот с чего я начну. Это было в октябре 1941 года. Башкирия, Уфа, эвакуация, мне -- три недели. Когда-то я записал этот случай...